Вы здесь
Сказка для крестника
Таня звонит в двенадцать часов, когда две утренние пары уже позади. Я на кафедре собираю сумку, читаю эсэмэски от своих: «Мама, Витя плюет в кота», «Мама, мы выпили все молоко», «Вечером буду на час позже». Таня звонит. Слышу ее сдавленный, на грани слез голос и сразу понимаю, в чем дело.
— Надя, ты дома? — говорит она, прерывисто дыша. — Надя, можешь приехать к нам? Петька загулял. А у меня смена в два часа. Можешь? Пожалуйста!
Телефон у них в прихожей. Издалека доносится тупое бормотание, сквозь которое прорываются внятные угрозы. Вдруг раздается оглушительный грохот, как выстрел. Панически откликаясь, дребезжит посуда.
— Что-нибудь нужно?
— Нет, ничего, — отвечает она. Ее голос дрожит. — Ничего, только приезжай.
Я почти бегу на остановку. Не могу привыкнуть к этим звонкам.
Дом советский, пятиэтажный. Мне он сразу не понравился. Сюда Таня, не окончив института, вышла замуж — первая из всех подруг. Зачем вышла? Наверное, затем, чтобы появился Димка. Двор угрюмый, неопрятный. На их площадке уныло и тихо. Я стою перед дверью с облупившейся краской и не знаю, что безопаснее — позвонить или постучать. Однако с той стороны само собой зарождается движение. Слышно приглушенное звяканье ключа. Дверь приотворяется, и меня впускают в темноту прихожей. Таня сжимает мою руку. Ее лицо бледно, но знакомая деловитость указывает на то, что она взяла себя в руки после первого приступа отчаяния.
— В кухне сидит, — торопливо шепчет она. — Осоловел совсем — и не ложится. Третью бутылку выхлебал, больше нет. От простого пива дуреет!
Я замечаю, что ее запястье перебинтовано. Она прячет руку.
— Ничего, ничего. Разбил графин, я осколки убирала и порезалась.
Она достает из шкафчика старые тапки. Высвободившись из пуховика, надеваю их и прохожу в большую комнату. Худой остроносый Димка, мой крестник, сидит на тахте, натянув одеяло до подбородка и вжавшись спиной в стену. Возле тахты на столе большая кружка и стандарт таблеток. Димка встречает меня напряженным, без улыбки взглядом. Свет выключен, только тусклое зимнее свечение сочится сквозь прозрачные тюлевые шторы.
Таня суетливо подвигает мне кресло:
— Садись сюда. Вот телефон Анны Ивановны. Если что — позвони ей, поговори.
Она произносит это многозначительно. Я киваю. Димка мельком взглядывает на меня и опять весь обращается в слух, но из кухни не долетает ни звука. Таня одевается, проверяет кошелек и ключи в сумке. Теперь, когда главное улажено, на ее лице застывает безжизненно-болезненное выражение, брови трагически изломаны. Она несколько раз подходит к сыну, проверяет ладонью температуру.
Я привычно оглядываю комнату: все тот же шкаф со скрипучими дверцами, коричневый стол, зеленые обои. Голый пол бесхитростно выкрашен бежевой краской. Танина раскладушка стоит у противоположной стены за колченогой ширмой. На ширму наброшены второпях вещи. Димкин угол выглядит веселее из-за цветных корешков книг на полке и картинок на стене. Я рассматриваю два рисунка над тахтой: на одном изображен толстый черный кот, на другом — величественный красно-желтый дракон. Потом оглядываюсь на подоконник. Кроме утюга и закутанной в полотенце кастрюли, ничто не оживляет его. Впрочем, нет. В самом дальнем углу прячется игрушечная фигурка в крылатке, с длинными черными волосами и усами — награда за победу в литературной викторине. Фигурка печально смотрит на меня.
Таня, уже одетая, осторожно приоткрывает дверь в кухню и плотно закрывает снова. В ответ на мой вопросительный взгляд качает головой.
— Иди, — говорю я. — Иди, у нас все будет нормально.
Но щелчок замка в прихожей неприятно царапает нервы. Мы одни. Я приглаживаю Димке волосы. Беру книжки, лежащие рядом с ним. Это «Расмус-бродяга» и «Русские сказки». Шепотом спрашиваю:
— Хочешь, я тебе почитаю?
— Не, — едва слышно отвечает Димка. Вежливо добавляет: — Лучше потом.
— Сильно горло болит?
— Не, — говорит он и кашляет в одеяло.
Я придвигаю к себе лист блокнота с записанным телефоном.
— Хочешь, бабушке позвоню?
Димка размышляет какое-то время. Затем рассудительно отвечает:
— Нет. Разбудишь. Лучше — если он сам проснется.
Я понимаю, что он имеет в виду: если отец очнется не в духе, можно испробовать и это средство. Петр способен даже в сильном хмелю бодриться при матери. Минуты протекают в молчании. Димка теребит одеяло и смотрит перед собой. Углы губ его скорбно опущены вниз — совсем как у Тани. Тягостно сидеть без дела в этой полутемной комнате. Я встаю и подхожу к кухонной двери, прислушиваюсь. Испуганный взгляд ребенка сейчас же следует за мной. Я надавливаю на ручку двери.
Не замечаю ни сорванного карниза, ни старого холодильника, ни заваленной посудой мойки. Я вижу лишь человека в штанах и белой майке, с красным лицом, тяжело навалившегося на стол и уткнувшегося в сложенные руки. Но пугает не его поза, не одутловатость лица и даже не тишина, царящая вокруг этого неподвижного тела, а то, что припухшие глаза открыты и не моргая смотрят на меня с откровенной злобой. Я невольно отступаю. Как в жутком сне, закрываю дверь. Однако мне чудится, что взгляд даже через нее продолжает буравить меня насквозь. В кухне поднимается неуклюжая возня. Табуретка с грохотом отъезжает от стола. Стараясь подавить дрожь, я возвращаюсь на свое место и застываю в кресле. Димка тоже будто цепенеет, не сводя глаз с двери.
Она распахивается, и выходит Петр. Обводит комнату заплывшими глазами, фокусируется на нас. Бурчит что-то и, шаркая ногами, плетется в ванную. Там долго льется вода. Наконец он появляется и, остановившись посреди комнаты, с пьяным презрением произносит, выпятив губу:
— М-мадм! Чем обязан?
Он покачивается, вперив взор в меня.
— Т-танька накапала, стерва? Мало ее учили! В-ведьма...
Вдруг бросает неожиданно острый взгляд на стол и замечает бумажку с телефоном.
— А! — говорит, недобро ощерившись. — М-матери звонить, да? Жаловаться, да?
Он подходит почти вплотную, берет бумажку и аккуратно, сладострастно рвет ее на мелкие части, наблюдая за нашей реакцией. Потом подбрасывает их кверху, и белые клочки мягко взлетают, оседая на пол.
— Вот так, — говорит Петр уже без улыбки. — Попробуйте па-азвоните только. — Он разворачивается и уходит во вторую комнату.
Мы молчим целую вечность.
Мы не нарушаем молчания, пока из спальни не доносится приглушенный храп. Тогда я смотрю на Димку. Он отвечает мне понимающим взглядом и устало ложится на подушку, прикрывает глаза.
Я грею ему молоко и приношу горячую кружку.
— Почитать тебе эту? — спрашиваю, показывая «Расмуса».
Он отрицательно качает головой:
— Я ее уже много раз читал.
— А эту?
На «Русские сказки» Димка пожимает плечами:
— Там все неправда.
— Почему же неправда?
— Там все слишком просто, — говорит Димка и невидяще смотрит в потолок. — Много чудес, и заканчивается хорошо. Так не бывает.
— Ладно, — говорю я преувеличенно весело, отставляя пустую кружку. — Тогда я расскажу тебе свою сказку.
Он удивляется:
— Ты сама ее выдумала?
— Я не выдумала ее, — возражаю я. — Это быль. Слушай. Очень давно... скажем, сто или сто пятьдесят лет назад... жил один мальчик. У него был злой и жестокий отчим. Ты ведь знаешь, кто такой отчим?
Димка кивает. Потом тихо спрашивает:
— А мама у мальчика была?
— Была, но она редко бывала дома. Его мама работала двадцать девятой служанкой царицы и должна была всюду ездить вместе с ней. Царица едет с визитом, предположим, в Англию. И мама за ней в Англию. Та — в Испанию, и мама — в Испанию.
Димка разочарованно тянет:
— Так этот мальчик, значит, был богатый.
Я презрительно фыркаю:
— Вот еще! Совсем не богатый. Ведь его мама была только двадцать девятой служанкой царицы. Они помещались в крошечной квартирке со старыми обоями, а квартирка находилась в доходном доме с грязной и старой лестницей, где жило много-много таких же бедных людей. А отчим был очень-очень злым человеком. Он плохо обращался с мальчиком.
— Бил его? — буднично уточняет Димка.
— Нет, — отвечаю я, помедлив. — Он бил его котенка, и однажды котенок убежал из дома навсегда. И мальчик долго плакал.
Димка поднимает на меня серые глаза и сглатывает.
— А мальчик никому не причинял зла, — с усилием продолжаю я. — Ему нравилось рисовать, и он целыми днями рисовал разных животных. В его комнате висел нарисованный черный кот — совсем как у тебя, — а на кровати лежала книжка с картинками, и на них были изображены Серый Волк и Жар-птица.
И вот однажды отчим веселился в трактире с друзьями три дня напролет, пока не пропил все деньги. Тогда он вспомнил о мальчике, у которого была копилка. Мальчик каждый месяц бросал туда маленькую монетку, подаренную мамой. Отчим пришел в комнату мальчика и потребовал копилку. Мальчику не было ее жалко, но он хотел скопить на свой собственный дом...
— На это нужно очень много денег, — тихо вставляет Димка.
Я киваю.
— Поэтому мальчик и не хотел отдавать копилку. Тогда отчим ударил его (так сильно, что тот упал и набил шишку), а потом схватил копилку и сломал ее ножом. Монетки — а мальчик копил их много лет! — градом посыпались на пол. И тогда...
Димка смотрит на меня, шумно дыша и мрачно сдвинув брови. В комнате совсем стемнело, и только красные лучи закатного солнца сонно ползут по ней.
— И тогда, — говорю я, глубоко вдохнув, — Черный Кот на рисунке выгнул спину и зашипел на этого человека. Волк оскалился, выбрался из книги и на мягких лапах направился к двери. Жар-птица взлетела со страницы, защелкала клювом и стала кружить по комнате, пронзительно крича. Тут дверь отворилась и в комнату вошел Гоголь. Самый настоящий, живой Гоголь в цилиндре и крылатке, с длинным черным зонтом. Он подошел к отчиму, брезгливо постучал зонтом его по плечу и сказал: «Разве вы не знаете, что очень дурно обижать детей? На вашем месте я бы ушел сейчас же из этого дома и никогда больше не возвращался».
И они стали наступать на него и теснить прочь: и Волк, и Кот, и Жар-птица, и даже Гоголь. Злому человеку было очень страшно. Отчим так перепугался, что выбежал из дома и в тот же вечер нанялся официантом на первый попавшийся пароход. А мальчик остался ждать маму. Соседи навещали его и помогали вести хозяйство. Десять монеток он подарил соседям за их доброту. Две монетки потратил на сладости. А на остальные деньги купил краски и кисти, чтобы поступить в ученики к какому-нибудь хорошему художнику, а потом закончить академию и стать известным во всем мире.
Димка лежит, подперев голову рукой. Губы его едва заметно кривятся. Но он справляется с собой и тихо спрашивает:
— Это было на самом деле?
Я знаю: он спрашивает не об оживших рисунках, а о чем-то большем.
— Да. На самом деле, — твердо говорю я. — Иначе и быть не могло.
И впервые за этот день Димка слабо улыбается.